Согласен, не слишком оригинальная идея! Сколько текстов уже написано об этом! Я знаю как минимум десяток, и парочка из них — мои собственные. По большей части они свидетельствуют не о величии писателя, а о его несостоятельности: ему ничего не приходит в голову, поэтому он и пишет о том, что ему ничего не приходит в голову — как если бы флейтист, позабыв ноты, бессмысленно дул в инструмент только потому, что такая у него профессия.
Но этот текст так гениально, так вдохновенно, так глубоко и одновременно так остроумно обыгрывал эту истрепанную идею, что всего за несколько абзацев вызвал у меня необузданное веселье. Я словно танцевал с хорошенькой динозаврихой, слегка опьяненный парой бокалов вина и под небесную музыку. Мой мозг, казалось, повернулся вокруг собственной оси. Брызжа искрами, как осколки комет, мысли сыпались на меня фейерверком и, шипя, гасли на коре головного мозга. Оттуда они проникали, хихикая, в сам мозг, заставляли смеяться, провоцировали на подтверждения или возражения во все горло — никогда прежде чтение не вызывало у меня столь бурной реакции.
Наверное, я производил впечатление законченного безумца, когда размахивая письмом, вышагивал взад-вперед по переулку, декламировал вслух и время от времени разражался гомерическим хохотом или пританцовывал от восторга. Но в Драконгоре чудачества на людях считаются хорошим тоном, поэтому никто не призвал меня к порядку. Может, я, например, просто репетирую роль в пьесе, где главный герой сошел с ума?
Я читал дальше. Стиль письма был настолько правильным, настолько совершенным, что на глаза мне навернулись слезы, а ведь в обычных обстоятельствах такое со мной случается только от хорошей музыки. Это было… исключительным, неземным, волшебным! Я безудержно рыдал и продолжал читать сквозь пелену слез, пока вдруг новая мысль не развеселила меня настолько, что слезы внезапно иссякли, и на меня напал смех. Я гоготал, как пьяный идиот, ударяя себя кулаком по бедру. Клянусь Ормом, какая умора! Я хватал ртом воздух, успокоился ненадолго, прикусив губу, прижав ко рту когтистую лапу, — и все равно не смог с собой справиться и тут же опять захихикал. Словно по принуждению я раз за разом повторял отдельные выражения, которые снова и снова прерывались приступами хохота. Ах-ха-ха-ха! Самая смешная фраза, какую я когда-либо читал. Первоклассная хохма, супершутка! Теперь мои глаза наполнились слезами смеха. Это были не заезженные остроты: ничего столь остроумное и язвительное мне бы и во сне не привиделось. Клянусь всеми замонийскими музами, это неописуемо хорошо!
Не сразу унялась последняя большая волна смеха, но вот, хватая ртом воздух и икая, я продолжил чтение, иногда еще сотрясаемый смешками. Я ревел в три ручья, по лицу бежали слезы. Шедшие мне навстречу два дальних родственника приподняли головные уборы, сочтя, что меня все еще обуревает горе по утрате крестного. В этот момент я снова пустил петуха, и под мой истерический смех они поспешили удалиться. Тогда я наконец успокоился и принялся читать дальше.
По следующей странице тянулось ожерелье ассоциаций, которые показались мне настолько свежими, настолько безжалостнооригинальными и одновременно глубокими, что я устыдился банальности всех и каждой фраз, которые написал в свой жизни. Они, как солнечные лучи, пронизали и осветили мой мозг, и, ликуя, я захлопал в ладоши, — мне хотелось неоднократно подчеркнуть каждое предложение и написать на полях: «Да! Да! Именно!» Помню, я поцеловал каждое слово в строке, которая мне особенно понравилась.
Мимо, качая головами, шли прохожие, а я, восторгаясь, танцевал с письмом по Драконгору, ни на кого не обращая внимания. Значки на бумаге — вот что привело меня в такой бурный восторг. Кто бы ни написал эти строки, он вознес нашу профессию до высот, мне до сих пор неведомых. Я задыхался от смирения.
И вот другой абзац, задающий совсем иной тон, — ясный и чистый, как у стеклянного колокольчика. Слова превратились вдруг в алмазы, фразы — в диадемы. Здесь меня ждали мысли дистиллированные под высоким духовным давлением, фразы, рассчитанные с научной точностью, отшлифованные и отполированные, составленные в драгоценные кристаллы, подобные строгим и уникальным рисункам снежинок. Я поежился, таким холодом веяло от этих фраз, но это был не земной холод льда, а возвышенный, великий и вечный холод космоса. Это было мышление и литературное творчество в их чистейшем виде — никогда прежде я не читал ничего столь безупречного.
Одну-единственную фразу из этого текста я процитирую, а именно ту, которой он заканчивается. Это была как раз та высвобождающая фраза, которая, наконец, осенила мучимого страхом чистого листа автора, и он смог начать работу. С тех пор я использую ее всякий раз, когда меня самого охватывает страх перед пустым листом. Она никогда не подводит, и воздействие ее всегда одинаково: узел распадается, и на белую бумагу потоком льются слова. Она работает как заклинание, и иногда мне думается, что это действительно так. Даже если она не родилась из заклятия какого-нибудь волшебника, то, по меньшей мере, это самая гениальная фраза, какую когда-либо выдумали писатели. Она гласит: «Здесь начинается рассказ».
Я опустил лапу с письмом, колени у меня подкосились, и я без сил рухнул на мостовую… да, что там, давайте держаться правды, друзья, — я растянулся во весь рост. Исступление прошло, упоение растворилось в безутешности. Пугающий холод распространился по моим членам, меня сковал ужас. Случилось то, что предрек Данцелот: текст меня раздавил. Мне хотелось умереть. Как вообще я посмел стать писателем? Какое отношение имеет моя любительская пачкотня к тому волшебному искусству, с которым я только что столкнулся? Как могу я надеяться вознестись на те же высоты — без крыльев истинного вдохновения, которыми обладал автор письма? Я снова заплакал, и на сей раз это были горькие слезы отчаяния.